20/05: ДВОЙНОЙ ЗАЛП ТОРЖЕСТВА ВЫСОКОЙ ФИЛОЛОГИИ - (начало)
Категория: От Главного редактора
Разместил(ла): lightwhite
ВЕСЬ АЛЬМАНАХ по датам
ЧЛЕНЫ КЛУБА СКРОМНЫХ
ЧЛЕНЫ КЛУБА СКРОМНЫХ (дополненное)

Александр Солженицын
"ЗВУК - часть первая" "ЗВУК - часть вторая"
Вручение литературной премии Александра Солженицына
в доме Русского Зарубежья на Таганке, Нижняя Радищевская, 2
16 мая 2007 года

Наталья Солженицына
Литературная премия Александра Солженицына 2007 года решением жюри от 5 февраля 2007 года присуждена СЕРГЕЮ ГЕОРГИЕВИЧУ БОЧАРОВУ за филологическое совершенство и артистизм в исследовании путей русской литературы, за отстаивание в научной прозе понимания слова как ключевой человеческой ценности.
Наталья Солженицына:
Я вижу, что больше половины зала сегодня впервые на нашей церемонии.
Я кратко повторю для них биографию нашей премии.
Эту премию учредил фонд Александра Солженицына 10 лет назад, а сам фонд Александр Исаевич - в 1974 году сразу по высылке из СССР.
Он передал фонду авторские права и мировые гонорары за книгу «Архипелаг Гулаг». Книга была издана более чем на 30 языках в Европе, Азии, Америке, и многократно переиздавалась и переиздается.
Буквально два дня назад мы получили новое норвежское издание.
Учредитель определил для фонда две основные задачи, главная из которых - помощь узникам Гулага.
И уже треть столетия фонд этим занимается.
К счастью для всех нас последние два десятка лет с тех пор, как политический Гулаг в СССР распущен, это - бывшие политзаключенные, но эти люди в большинстве своем люди очень пожилые, чтоб не сказать старые и больные, образуют, пожалуй, самую обездоленную категорию наших сограждан.
В прошлом году фонд потратил 11 миллионов рублей для регулярной помощи – дважды в год – которую получили 2660 бывших политзеков из 83 регионов России и СНГ.
Есть у фонда и культурные задачи, среди которых самая масштабная - это библиотечная программа.
Он покупает каждый год несколько десятков тысяч книг и бесплатно передает их провинциальным библиотекам России и Ближнего Зарубежья.
Библиотекам, которые уже давно не в состоянии покупать вновь издающиеся книги.
Это мы здесь пируем в Москве, а там совершенный голод.
Вот в 2006 году фонд потратил на это 3,5 миллиона рублей.
Ну, более скромная в финансовом отношении задача, это как раз наша литературная премия.
Задумана она была тоже, вернее замечтана, давно в 1974 году в Стокгольме, когда Александр Исаевич получал свою Нобелевскую премию и как бы для наших сограждан позавидовал , но записал он это в 1978 году, когда написал первые главы своей книги «Угодило зёрнышко промеж двух жерновов».
«Но мечтается: когда наступит время вернуться в Россию (ой, когда?), да если будут у нас материальные силы, - учредить нам собственные литературные ... В литературе Россия искушена, тем более знаем теперь истинные масштабы жизни, не пропустим достойных, не наградим пустых»
Премия наша рабочая.
Вот для того, чтобы не уронить задуманный стандарт «не пропустить достойных и не наградить пустых», поверьте, нужно немало трудиться.
И для этого труда фонд пригласил неленивое жюри. Позвольте мне вам представить это жюри.
Александр Солженицын
К сожалению, лишь первые четыре года он присутствовал на церемониях и даже в то время сам представлял наших лауреатов.
С тех пор его здоровье настолько ухудшилось, что он не может разделись с нами здесь праздник.
Но он остается едва ли не самым активным участником нашей работы, участником отбора, обсуждения принятия решений и обоснований.
Сегодня он просил передать его поклон и уважение лауреатам и всем собравшимся их почтить.
Но вот привел нас Бог вернуться в Россию, и учредить премию и..
Ах, простите, мы только начали представлять жюри ...
Жюри:
Людмила Сараскина, литературовед, историк литературы;
Никита Струве, профессор Парижского университета, директор издательского дома «Русский путь»;
Валентин Непомнящий, литературовед, писатель;
Борис Любимов, театровед, директор театрального музея имени Бахрушина;
Павел Басинский, литературный критик;
и я Наталья Солженицына, президент фонда.
Так вот уже третий год вослед нашей премии стартовала премиальная книжная серия, и теперь наши лауреаты имеют возможность издать по своему выбору книгу в этой серии.
Это происходит благодаря издательству «Русский мир» - не путать с издательством «Русский путь» - и «Московские учебники».
В 2005 году они издали, стараясь догнать ранее стартовавшую премию три книги, а в 2006 – четыре.
Это книги наших лауреатов-поэтов Инны Леснянской, Ольги Седаковой и Юрия Кублановского, и переиздание книги нашего первого лауреата Владимира Николаевича Топорова , которой он до своего ухода успел сделать авторскую корректуру.
Это «Бедная Лиза» Карамзина».
В этом году мы вручаем премию в десятый раз.
И надо признать, что весь год Александр Исаевич охлаждал и вышучивал наши юбилейные настроения и нашу юбилейную риторику, говоря, что 10 лет, это вообще не срок.
- Вот 50 лет поработаете без промашек и сбоев, вот тогда и правьте юбилей.
С этим очень трудно поспорить, но все же мы, легко отказавшись от помпезных слов, все таки все вместе решили в этом году дать двойной залп во славу филологии.
Я надеюсь, что сама эта премия и особенно все то, что мы услышим сегодня вот с этой кафедры, можно будет назвать, несмотря на жанровую неточность,
ПОХВАЛА ФИЛОЛОГИИ.
Итак, член жюри Валентин Непомнящий представит лауреата 2007 года Сергея Георгиевича Бочарова.

Валентин Непомнящий
Валентин Непомнящий:
«Бывают странные сближения» - это крылатое и бездонное слово Пушкина приходит на ум в связи с нынешним 10-тым по счету году решением премии Солженицына.
Случайно срифмовавшее с выбором в 1997 году первого ряда филолога первого лауреата Владимира Топорова, беспрецедентно сдвоившее премию ради двух выдающихся филологов, это решение выпало как надиктованный временем жребий, в котором непредвиденно обнаружился и проявился и символ, и вызов.
Вызов нынешнему дню, когда идеология рыночной прагматики стремится лишить науку, в том числе фундаментальную, её суверенитета, а народное образование избавить от издавна чтимых в России требовательности широты оснований и научений человеческим ценностям…

Валентин Непомнящий
Когда традиционно у нас понимание культурной миссии подвергается вытеснению со стороны сил, для которых культура не более чем род товара, а слово, искони облеченное на Руси высокой властью, ничего не значит…
В этих условиях символично выглядит то, что в характеристиках, данных нашим жюри научным подвигам обоих лауреатов, оказалось общим определяющим и осеняющим понятие «СЛОВО», подлинность начала, от которого мы привыкли вести родословную великой русской литературы. Литературы, коей изучение есть в сущности главный из способов нашего национального самопознания.
Ведь здесь мы имеем дело со словом, а оно было и есть в начале всего.
Если подходить к литературе с этой стороны и рассматривать русскую филологию как национальную философию слова, то в наши дни, безусловно, сомасштабным такому пониманию является творчество Сергея Бочарова.
Я не сумею обозреть то, что сам ученый называет линией тезисов, его основные идеи и концепции.
Творчество Бочарова, как мыслителя, как целое - на тезисы, идеи и прочее не разымается.
Оно есть по существу одна большая идея, которая стремится объять словесную вселенную, включающую многие миры от Пушкина, Гоголя, Баратынского, Тютчева до Достоевского, Константина Леонтьева, Фета, Толстого, Чехова, Блока, Платонова и дальше, в бесчисленных внутренних перетечениях, перекличках, предвосхищениях, признаниях и отзвуках.
Объять феномен русской литературы и, прежде всего, ядро её, классику 19 века, как одно драматически целостное живое и длящееся событие сотворенное словом.
Разумеется каждый из нас это динамическое целое по своему чувствует, осмысляет.
Бочаров его предъявляет в яви и в живи.
Объяснить, как это у него получается, у меня не получается – надо все подробно пересказывать, словно речь идет о художестве.
Притом однако, что никаких специальных художественных усилий исследователь не предпринимает.
Просто его слово, нагруженное громадным знанием литературы самой и литературою о литературе;
одушевленное пронзительной и почти детски непосредственной интуицией;
способность как бы осязать слово писателя и в его неповторимости и как составляющую одного многомерного пространства русской литературы;
пластика речи с её интонацией сосредоточенного внутреннего монолога, и в то же время интенции явной обращенности вовне к собеседнику, с её подчас тяжеловатым и как бы нечаянным изяществом - все это будто от природы содержит ген художества, и будто само по себе рождает ни дискурс, а прозу, чье словесное тело - постигающий интеллект.
К прозе это применимо как, пожалуй, Бочаров выделяет «Повести Белкина» - единый образ действительности вместе со всеми стадиями рассказа о ней.
В данном случае действительности словесной, (подробности которой и рассказа о ней бывают как у него же, говорится о Достоевском) - тем более выразительными и так сказать идейными, чем они мельче.
Если уподобить русскую литературу ткани, сотканной разными мастерами, то необходимо ухватить ощупать каждую из нитей, чтобы создать достоверную картину целого.
Он вглядывается, вслушивается в тот или иной фрагмент этого целого произведения, образа – идею строку словесный оборот, а то и отдельное слово; идет, так сказать, путем зерна из глубин тончайших словесностей мистических материй.
Там, говоря совсем современным нам языком, на нано-уровнях в деталях и оттенках в их отношениях и движениях - хочется сказать, поступках - он созерцает систему художественных идей большой русской литературы, её глубинную ментальную историю.
Она открывается ему как сплошь структурированный, таинственно упорядоченный процесс.
Упорядоченный с каждым из моментов столь неприкосновенно что - роняет где-то исследователь - ничего уже не поделать.
Она открывается как некоторый огромный, непрерывно становящийся беловик, столь же таинственно и как бы поверхностно субъективных воль отдельных творцов, целеустремленных сквозь нагромождение черновых вариантов человеческого бытия.
Еще он напоминает естествоиспытателя, скажем, биолога, изучающего в свой микроскоп строение и функционирование организма, не пользуясь скальпелем, не трогая тайну, оставляя живое живым.
Этому подчинено все в его подходе, который я бы назвал натурфилософским.
И отсюда, кажется, его неприязнь к статичной определенности решений, особенно вне филологическом, по его мнению, мировоззренческого морального характера, уклонение от оценки спорящих позиций, настойчивая динамичность в отношении последних вопросов прекрасных влекущих - для него как раз - неразрешимости.
Признаться, всем этим вызывающим
- неокончательностью, свободной от выбора объективностью, неуклонностью и тугой сосредоточенностью мысли -
при стилистике как-то аристократически небрежной, без потакания удобствам читателя, к примеру, в построению иных фраз энергично повелительно длинных, подробностями, вообще манерами по выражению Бахтина «напряженно замедлить над словесной коллизией, замедлить столько, сколько ему автору нужно» - всем этим он тебя, малодушно ждущего, когда автор сузит, наконец, эту свою широту, выйдя к выводу и решению, безусловно захватывая,
порой, способен и замучить.
Зато в конце концов, ты, и не заметив, в какой момент микроскоп обернулся телескопом, оказываешься внутри некой словесно-мыслительной воздушной громады, подвижной и пульсирующей размытыми в бесконечность краями, понуждающей твою мысль к движению так, как благородная почва помогает растению тянуться вверх.
Таково действие этой поистине ручной работы.
Отсюда, вероятно, это легкое волнение ума, возникающее подчас при чтении бочаровского текста:
будь то давнишняя, имеющая краеугольное значение статья об Онегине,
или проникновенный анализ элегии «Безумных лет угасшее веселье»,
или вдохновенное узрение телеологии русской литературы в её пути от Самсона Выина через Акакия Акакиевича к Макару Девушкину,
или другой путь от недоноска Баратынского к роману «Идиот»,
или захватывающая парабола от пушкинского праздника жизни к Ивану Карамазову, от лицейского сотого мая к Маяковскому, от Пушкина же к древнему Гераклиту с одной стороны, к будущему невразумительному Хайдеггеру с другой стороны,
или от русской рыхлой почвы Константина Леонтьева к «Котловану» Платонова,
или за душу цепляющем эссе о ни на что не похожем Карамзине Людмилы Петрушевской или, наконец, из совсем их недавних - статья о Пиковой Даме.
Последней в этой статье, Бочарову, - обычно обращенном, фигурально говоря, к звездному небу над нами, - случается выйти ко второму члену кантовой диады – нравственному закону внутри нас.
Здесь микроскоп, он же телескоп показывает исследователю, как проблема нравственного выбора может входить в саму биологию художественного текста, в состав его структурообразующих сил, и, значит, подлежать непременному Бочарова пристальному филологическому рассмотрению, каково и совершенно в статье наглядно и блистательно.
И заканчивается эта работа не очень ожиданно в его устах сильнейшим напором, поданным ахматовскими словами о грозных вопросах морали.
Этот, выглядящий непривычно для манеры Бочарова шаг, рожден бесспорно самим методом с его устремленностью к звездному небу из глубин, из недр тех самых подробностей, который очевидно одной породы с неким глубоко залегающим центром исследуемой словесной вселенной.
У Бочарова это своего рода разлетающаяся вселенная, но разлетающаяся, как бы сказать, не центробежно, а центростремительно.
Оправдывая диковатость парадокса, сошлюсь на более давний авторитет Николая Кузанского «Бог – это сфера, центр которой везде, а поверхность – нигде».
Что-то тут, убежден, имеет отношение к натурфилософии слова Сергея Бочарова, к его методу, и к поэтике его научной прозы.
«Проблема поэтики уводит филолога к тайне истории», - говорит он по поводу пушкинских слов о странных сближениях.
Идя вслед этой масштабной мысли, думаю, что филологические проблемы в бочаровском рассмотрении могут в конечном счете увести тех, кто имеет уши слышать, к трепету перед феноменом бытия, его тайной, красотой и устроенностью, перед поэтикой творения, которой в своем роде моделью и оттиском выглядит у Бочарова русская литература как космос и как процесс.
Филология Сергея Бочарова, то, чему, наверное, нельзя научиться.
Но разве высший смысл художества даже и научного в том, чтобы научить такому же художеству? Есть смыслы и поважнее!
Филология, она же любовь к слову, есть в глубине своей и в существе, в замысле - любовь к логосу, постижение через слово премудростей творения.
На этом уместно настаивать в нашу самоуверенно-горизонтальную эпоху, когда по выражению покойного коллеги Евгения Лебедева - «сознание гуманитария перестает быть гуманитарным».
Филология, представляемая Бочаровым, противостоит сегодня филологии гуманитария голого рацио, технологической гуманитарии Бабы Яги, которая не худо чует человечий дух, но с тем, чтобы его истребить.
Это я цитирую мудрую, полную взыскательного восхищения статью о Сергее Бочарове Ирины Роднянской, которую хотя бы отчасти пересказать здесь было моим сильным искушением.
Я понимаю финал этой статьи, где автор высказывается в том смысле, что муза Бочарова проживает на острове блаженных не обращая внимание на обстающее сей заповедник волн и вихрей постцивилизации - скорее, сказал бы я, посткультуры – очень даже понимаю этот финал, но хотел бы добавить
– Сергей Бочаров и немногие другие блаженные делают, пусть и в заповеднике, дело, говоря словами его любимого Константина Леонтьева «охранение того, что еще не совсем погибло».
Не без таких Атлантов еще держатся над все более плоским миром технологической цивилизации своды неба человеческой культуры.
Спасибо.

Наталья Солженицына и Валентин Непомнящий
Наталья Солженицына:
Чествовать Сергея Бочарова продолжит член жюри Людмила Сараскина

Людмила Сараскина
Людмила Сараскина, литературовед, историк литературы:
Уважаемые гости, дорогие друзья!
Решение о присуждении Сергею Георгиевичу Бочарова и Андрею Анатольевичу Зализняку литературной премии Александра Солженицына было принято нашим жюри единогласно.
Между собой мы действительно называли премию этого года - есть вариант «похвала филологии» - в моем варианте записано «торжество высокой филологии».
Солидарным общим участием всех членов жюри были выработаны и обе формулы награждения.
Вслед за моим коллегой Непомнящим, я попытаюсь акцентировать некоторые аргументы жюри относительно Бочарова, первого лауреата.
Работам Бочарова присуща та черта, которой сам Сергей Георгиевич вменяет в обязанность филологическому исследованию - оно должно быть продолжением самой литературы, необходимым ей для самопонимания.
Бочаров убежден, что литературоведение, это тоже литература, и филолог – это тоже писатель: он не только имеет дело со словом другого писателя, он и сам работает собственным словом, без чего ему не откроется то, что он сделает.
Филология, как он убежден, доказательна лишь в той степени в какой она сама является искусством, но она еще и служба понимания по слову Аверинцева «дело, в котором заинтересована в первую очередь сама литература, чтобы быть понятой и прочитанной».
Работы Бочарова это сложное многоплановое повествование с разноплановыми филологическими сюжетами.
Каждый сюжет в свою очередь это целое направление, по которому двигалась и движется русская литература и русская мысль.
Однако Бочаров-филолог это не только писатель, не только коллекционер сюжетов, он один из самых глубоких искателей смысла своей профессии, отгадчик её духовной сущности.

Людмила Сараскина
Обращаясь к читателям и коллегам, он спрашивает
- «Нуждается ли понятие филологии в уточняющем определении, в политическом, конфессиональном, партийном?
Является ли мировоззренческая позиция, или теоретическая установка филолога заведомо выигрышной или заведомо проигрышной для понимания художественной картины мира? Может ли филолог, ссылаясь на свою идейную позицию, на свою религиозность или на свою партийность, как на теоретический и, в конечном счете, решающий аргумент, возводить её, эту позицию, в концептуальное отличие или даже в концептуальное превосходство?»
Все помнят, что идеологическое литературоведение советского времени именно так и поступало - оно декларировала свое превосходство в силу незыблемости, как тогда казалось, своего методологического фундамента, потому оно и относилось к фактам к фигурантам литературы то как к приятным попутчикам, то как к нежелательным и опасным свидетелям.
Ныне филологию раскалывают два подхода – отношение к литературе, как к игре и утилитарное отношение к ней как к средству.
Если литература – игра, бессмысленно искать в ней высокое содержание и нравственный потенциал, с нее вообще нет никакого спроса.
Если литература средство, а цель как нечто более высокое находится за её пределами, то она всего лишь техническая служебная подсобная сфера, которую можно поправлять, направлять, исправлять и даже ею руководить.
Бочаров показывает, как идеологическая филология с её заданными нормативами неизбежно приходит к требованию правильного в кавычках изучения, а также стремится поправить писателя и его текст.
Но эти два подхода не причина, а следствие, утверждает Бочаров.
Причина же в самом статусе искусства, в границах его свободы.
Если искусство вписано в состав идеологии, устава или катехизиса, отношение к нему будет утилитарно, а внутреннее стремление человека к творчеству скованно и несвободно.
Бочаров, определяя статус искусства, как явления свободного и самодержавного, ссылается на классическую формулу отца Сергия Булгакова «искусство должно быть свободно и от религии, - конечно, это не значит, что от Бога, и от этики, - это не значит, что от добра».
О том, что литература не игра и не средство, не проводник и не посредник, не движение и не путь, а цель в том самом пушкинском смысле слова «цель поэзии – поэзия» и говорит Бочаров, противостоя обоим радикальным краям культуры. О причудливых неожиданных непредсказуемых порослях красоты, которые способны пробиться туда, куда не пробивается слишком явные и прямые поросли правды и добра.
Прекрасно сказал Солженицын в своей Нобелевской лекции:
«Убедительность истинно художественного произведения совершенно неопровержима и подчиняет себе даже противящееся сердце, произведение художественное свою проверку несет в самом себе».
Замечу, что Бочаров защищает самоценность искусства, его суверенность, его свободный статус не в момент, когда свободы мало, а значит защищать её легче, а в момент когда её этой свободы безбрежно много, и мы видим, что именно эта безоглядная свобода без тормозов и берегов есть главное испытание для искусства.
И все равно, только понятое в своей самоценности, оно проявляется как подлинно творческая преобразующая сила и может действительно помочь человеку и миру.
Утверждение свободного статуса искусства, когда в обществе зреет желание приструнить эту свобод,у звучит как обращение с проповеднической кафедры; становится общественной деятельностью писателя или филолога - здесь научный пафос Бочарова воплощает его моральный долг, как ученого, его служение культуре
Любая идеологическая филология, утверждает Бочаров, перестает быть проблемной и становится тенденциозной.
В интерпретациях тенденциозной или концептуальной критики русские классики предстают беспроблемными писателями, поэтами и публицистами целиком вписанными в тот или иной катехизис, или напротив вообще лишенными там прописки.
Различие между проблемным и концептуальным, как показал Бочаров, определяет нерв в современной литературной науке, которая, едва преодолев один стереотип идеологической заданности и драмативности, устремилась к другому стандарту недоверчивого чтения, изглаживая из творчества писателя, которого она комментирует-интерпретирует-трактует, все проблемное несогласованное негармоничное спорное.
Получается, что такими, какими писатели- классики были на самом деле, они оказываются не нужны концептуальному идеологическому литературоведению, как были не нужны они и официальному советскому литературоведению.
Тот самый случай - слишком широк русский писатель - и филолог-идеолог его с удовольствием бы сузил, отправил, приладил к норме.
Бочаров провозгласил тезис необычайно важный для современной филологии и критики – проблемность абсолютна - концептуальность подозрительна.
Этот тезис соответствует духу русской литературы, которая вся целиком состоит не из ответов и рецептов, инструкций и правил, а из вопросов, причем не тех и не только тех, что потакают злобе дня, как пресловутость «что делать и кто виноват», но и тех что бьют по беспредельности - есть ли Бог, есть ли бессмертие как уверовавшие али вовсе неверовавшие.
Свободное вопрошание о мире божьем - универсальном предмете поэзии в его проблемном нерешенном историческом преходящем состоянии - и составляет плоть искусства.
В утверждении самоценности литературы и искусства - лучший смысл филологической работы Бочарова.

Людмила Сараскина
Замечу, что точной рифмой к ней давно стали работы Валентина Семеновича Непомнящего, и тут может состояться весьма плодотворный и необходимый всем нам диалог о свободе искусства, его отношениях с религией, то есть об их свободе друг от друга и об их осознанной потребности друг в друге.
Спасибо.

Наталья Солженицына и Валентин Непомнящий
Наталья Солженицына:
Попросим к микрофону литературоведа проректора РГГУ Дмитрия Петровича Бака

Дмитрий Бак
Проректор РГГУ Дмитрий Петрович Бак:
Сергей Георгиевич Бочаров принадлежит к кагорте тех русских мыслителей, кто думает и думал о многом и за многих.
В начале прошлого века были произнесены правильные слова «Без сформулированных и записанных кантовских апорий, что-то изменилось бы в нашем любовном лепете и предсмертном шёпоте»
Шепчущий лепечущий может не иметь представления об источнике интонации, модуляции, призвуков вымолвленных словно бы по наитию – все дело в персональной разработке меняющихся и вместе с тем непрерываемых смыслов, живо присутствующих в человеческом слове.
С этими смыслами работали русские классики 19 века, о них же думали и думают в следующем, а ныне уже тоже ушедшем вдаль столетии, Михаил Бахтин, Сергей Аверинцев, Мераб Мамардашвили, Владимир Бибихин, Владимир Топоров и Сергей Бочаров.
Известно, что в гуманитарном познании на протяжении многих десятилетий развивалось и иное направление, согласно которому развитие смыслов движется силами языка, как такового, в силу глубинных, творящих закономерность и не имеющих прямого отношения к персоне познающего, превращающего неведомое в личное.
Сергей Георгиевич Бочаров на протяжении полустолетия непрерывно непрестанно думает и пишет об этой двойственности гуманитарного слова, двойственности художественного и научного познания.
Выбирая знание персональное личностное, Сергей Георгиевич Бочаров постоянно видит и иную сторону медали, избегает прямолинейной проповеди не идеологизирует, оглядывается, словом, ведет себя словно путник, зорко вглядывающийся вдаль перед непонятным изгибом кремнистого пути.
Сергей Георгиевич Бочаров, не побоюсь этого слова, прославился своей обширной статьей-книгой, написанной для некогда знаменитого трехтомника под знаменательным названием «Теория литературы. Основные проблемы в теоретическом освещении».
Статья называлась вроде бы неброско «Характеры и обстоятельства», однако привычных схем о типичных характерах в типичных обстоятельствах здесь не было и следа.
Перед тогдашним читателем, а я почти ровесник этой книги, вдруг предстало литературоведение не литературоведением, а литературовидением.
Автора интересовали не схемы, не –измы, а прямое усмотрение движущихся смыслов, в чем состояла персональная работа с феноменом характера литературного героя в произведениях Гомера Расина Пруста.
Да, это была теория литературы, однако в том то и дело, что в историческом освещении.
Вот в чем суть генетически исходящей из великой идеи исторической поэтики академика Александра Веселовского, подпитанная философской антропологией Михаила Бахтина.
Сергей Георгиевич Бочаров был одним из тех молодых филологов, кто уже в начале шестидесятых годов сумел радостно узнать в саранском доценте Михаиле Михайловиче Бахтине великого русского мыслителя.
Было бы нелепо говорить, что Бочаров один из тех, кто в оттепельное время открыл Бахтина, однако обратное думается верно в большей степени.
Именно Бахтин открыл для нас Сергея Георгиевича Бочарова, его литературоведение и его литературоведение его тогдашних соратников, смело покинувших не только тесные пределы официального литературоведения, но следом преодолевших границы литературоведения как такового.
Рассуждение о смыслах не знает дисциплинарных границ.
В обманчиво свободные шестидесятые, глухие семидесятые и восьмидесятые от русской филологии ждали того же, что и от великой русской поэзии и прозы.
Это были вместе и наука, и искусство, и философия, школа свободы духа и нравственной закалки, кодекс чести и свод правил повседневного поведения.
Все что угодно только не сухая теория литературы, продолжавшая строить официальные схемы о прогрессивном и неизбежном движении от романтизма к реализму.
Сергей Георгиевич как будто бы на долгие годы перестал писать о теоретических закономерностях развития искусства как таковых.
Его героями стали Толстой, Платонов, Пруст, Гоголь, Достоевский, Баратынский, Пушкин.
Этот ряд не случайно дан мною в разбивку, вне исторической хронологии, это сделано в попытке хоть немного приблизиться к естественной логике становления и движения литературоведения по Сергею Георгиевичу Бочарову.
О каждой из работ можно было бы говорить часами - скажу только об одной, глубочайшей, на мой взгляд, непревзойденной до сих пор книге Сергея Георгиевича Бочарова о «Войне и мире».
Эта работа, насколько я могу судить, в наибольшей степени включает в себя не только собственные исследования, но и рассуждение о методе.
Когда-то Алексей Федорович Лосев писал о своих детских впечатлениях так: «Когда я впервые узнал, что сумма углов треугольника равняется двум прямым углам, я понял, что теперь это истина моя! Отныне никто её у меня никогда не отнимет!»
Непосредственное созерцание и присвоение как будто бы очевидного – это способ мироотношения героев «Войны и мира», к этому напряженно стремится Толстой, об этом и так пишет в своей прекрасной книге Сергей Георгиевич Бочаров.
Непосредственное и верное усмотреть и присвоить несравненно труднее, нежели неведомое и неочевидное, но когда это происходит, этого больше нельзя забыть.
Толстовская идея превращения отчужденно верного в личностное истинное давлеет себе в работах Сергея Георгиевича Бочарова, о чем бы он ни писал, «о переходе от Гоголя к Достоевскому» - это цитата из заглавия статьи Сергея Георгиевича Бочарова - или о духовной биографии Пушкина, о восприятии мира героями Пруста, или о письмах Баратынского.
Не ощутить этого сущностного измерения мира работ Сергея Георгиевича Бочарова, все равно что свести смысл романа «Анна Каренина» к эпиграмме «Толстой, ты доказал с умением и талантом, что женщине не стоит гулять ни с камер-юнкером ни с флигель-адьютантом, когда она жена и мать».
Совсем недавно увидел свет большой сборник старых и новых работ Сергея Георгиевича Бочарова под названием «Филологические сюжеты».
Вместе с предыдущим томом «Сюжеты русской литературы» книга представляет собой, пожалуй, наиболее полный свод трудов Сергея Георгиевича.
Особое место здесь, на мой взгляд, занимает цикл статей впервые собранный о соратниках по литературоведению: о Лидии Яковлевне Гинсбург, об Александре Викторовиче Михайлове, об Александре Павловиче Чудакове, о Владимире Николаевиче Топорове Юрии Николаевиче Чумакове.
Сергей Георгиевич Бочаров пишет о них не просто как о старших и младших товарищах, думая о судьбах мыслителей-литературоведов Сергей Георгиевич Бочаров выстраивает четкую линию развития литературы как науки в России.
Он пишет о двух параллельных линиях литературоведения, зарождение которых персонифицируют те, с кем ему довелось видеться и радостно общаться - Михаил Михайлович Бахтин и Лидия Яковлевна Гинсбург.
С течением времени все ближе сходятся эти линии, - особенно в последнее время на фоне общего противостояния безответственной эссеистике, или игре под видом литературы - эти две неслиянные линии сходятся все ближе и ближе.
Несмотря на этот путь обесценивания состояния современной науки в литературе схождение конвергенция Бочаров предлагает и альтернативную трактовку этого пути.
Поэтико-структуральное и поэтико-феноменальное филологическое не просто сходятся, а сходятся под знаком феноменологии.
Эту траекторию Сергей Георгиевич Бочаров прослеживает как на материале общих теоретических проблем, так и анализируя жизненный путь ученых, в том числе недавно безвременно ушедшего Александра Павловича Чудакова.
Именно в этом движении, от структуральной поэтики к фенологической, внутренний органичный путь самого Сергея Георгиевича Бочарова в науке.
Отсюда его интерес к Леонтьеву, отсюда его интерес к Шпету, отсюда и нарастающий градус полемичности, который переполняет работы последних лет.
Эта полемика не прямая, и очень редко в работах Сергея Георгиевича Бочарова упоминаются те, с кем он спорит, однако объект спора понятен – это современный, так сказать, литературный процесс, которым заправляют маркетологи и промоутеры.
Новая литературная реальность основана на одном непременном условии, я бы определил его словом дискретность - прежде чем сбыть произведенный товар, надо заставить потребителя избавиться от предыдущего. Нельзя, скажем, применять сразу две зубные щетки – следует приобрести лучшую на сегодняшний день, а прежнюю сдать в утиль, хотя она вполне еще действует.
Дискретное чтение, которое царствует сплошь в современных газетах журналах и очень часто и в эфире - это враг и оппонент того чтения, которое предлагает своему читателю Сергей Георгиевич Бочаров.
В блестящем, на мой взгляд, очерке об Александре Викторовиче Михайлове, другом выдающемся потрясающем отечественном литературоведе, Сергей Георгиевич Бочаров находит две формулы, которые как нельзя лучше определяют, на мой взгляд, сущность его подхода к жизни и литературе.
Один термин «филологическая защита» – подлинное литературоведение стремление усмотреть смыслы, это защита от модернизации, от идеологизаци, и от манипулирования, и от других смысловых искажений.
Вторая формула, которую счастливым образом находит и формулирует Сергей Георгиевич Бочаров это «ясновидящая теория».
Это сказано об Александре Викторовиче Михайлове, но я думаю, что это словосочетание может быть с полным правом применено и к работам самого Сергея Георгиевича Бочарова.
Сегодня, в лице Сергея Георгиевича Бочарова мы чествуем литературоведение, мы чествуем человеческую защиту, мы чествуем ясновидящую теорию и, кроме того, конечно, мы чествуем самого Сергея Георгиевича, юного красивого по юношески наивного прекрасного и бескомпромиссного человека
Спасибо.

Наталья Солженицына
Наталья Солженицына:
Литературная премия Александра Солженицына 2007 года решением жюри от 5 февраля 2007 года присуждена СЕРГЕЮ ГЕОРГИЕВИЧУ БОЧАРОВУ за филологическое совершенство и артистизм в исследовании путей русской литературы, за отстаивание в научной прозе понимания слова как ключевой человеческой ценности.
Мы будем иметь счастье слышать ответное слово Сергея Георгиевича Бочарова.
Сергей Георгиевич, пожалуйста, на сцену.

Сергей Бочаров
Сергей Георгиевич Бочаров, лауреат литературной премии Александра Солженицына 2007 года:
Сегодня я прежде всего хочу помянуть, того кто был первым лауреатом - незабвенного Владимира Николаевича Топорова.
Литературная премия тогда началась с того, что она избрала для своего открытия не литературу, как обычно её понимают, а гуманитарную мысль.
И в следующие годы, мне кажется, чувствовалось в решениях жюри особенное внимание или склонность к общей гуманитарной прямо филологической мысли, что заметно отличает солженицынскую премию от других подобный предприятий в наши дни.
Филология в нашей истории последнего полувека это сюжет - как она проходилась сквозь нашу советскую и постсоветскую историю - и как сюжет пришел к сегодняшнему событию, которое я не могу понимать иначе, как признание филологического дела в той его старинной полноте, обнимающей язык и литературу, в той полноте, какая в основном утрачена. Премия - столь авторитетное признание.
Я начинал когда-то, как раз полвека назад, в эпоху, которую можно, пожалуй, назвать антифилологической.
Была известная история с физиками и лириками ...
И поэт тогда формулировал сильно и точно - «дело не в сухом расчете, дело в мировом законе».
Дело было в мировом законе и нам, гуманитариям, лирикам в самом широком смысле, словно было определено тем самым законом переживать известный комплекс неполноценности.
А сегодня я открываю телевизор и слышу от другого поэта уже наших дней, что филология в наши дни важнее даже писательства, и если представить гибель того и другого, то прекращение деятельности филолога было бы катастрофой большей.
Такая мысль – экстремальная.
И удивительно слышать её от поэта, но - это экстремальная мысль сегодняшнего дня.
И, наверное, это симптом.
Значит ли это, что филология нынче в почете как физика в те времена?
Нет, конечно!
Но!
Если такое мы слышим, то что-то ведь изменилось и тоже, может быть, в мировом законе – был такой поворот интересов.
Но и другое в сегодняшнем дне, как тоже симптом – унижение бесспорной филологической работы в новых экономических обстоятельствах.
Это было недавно, у всех на глазах, что взволновало все наше гуманитарное общество – попытка закрыть получивший всемирное признание энциклопедический словарь «Русские писатели», и вмешательство Александра Исаевича Солженицына , который единственный раз обратился к верховной власти, чтобы спасти прекрасное филологическое дело.
И Солженицын в тот критический момент его спас.
Мне вспоминается и другая экстремальная мысль, я запомнил её с тех времен, когда физика была в почете, а лирика в загоне, и принадлежала она, эта мысль, физику.
В 1964 году состоялась Нобелевская премия по физике за лазеры, присужденная двум советским вместе с одним американским ученым.
И в «Литературке» появились статьи лауреатов.
Отвечая на вопрос об отношении науки и религии, наш академик Прохоров отмахнулся стандартной фразой об их несовместимости.
Это был 1964 год.
Но вот ответ американца Чарльза Таунса тогда меня поразил.
Таунс сказал, что религия имеет дело с вопросами гораздо более сложными, чем те, с какими имеет дело наука.
Так ответил ученый, физик!
Филология не религия, но прочитавши это тогда, я почувствовал что такой ответ имеет отношение к нашей ситуации.
Филология не религия, но она занимает свойство у своего предмета – искусства, литературного слова, а уж искусство перед наукой в самом деле имеет дело с чем-то иным и, наверное, все таки более сложным.
И как-то, видимо, перед наукой оно, искусство, роднится с религией.
Старец Зосима у Достоевского так говорил в ответ на религиозные сомнения:
- Но доказать тут нельзя ничего, убедиться же возможно.
Но ведь и в споре гуманитарных и точных наук действуют те же аргументы и категории.
У Михаила Леоновича Гаспарова есть статья о доказательности, как силе науки, и убедительности, как силе искусства.
Сам Гаспаров, как мы знаем, хотел научной доказательности, но статью он написал о том, что Юрий Тынянов - тоже стремившийся быть рациональным строгим ученым - в работах своих, тем не менее, искал убедительности больше, чем доказательности, и работал примерами больше, чем рассуждениями.
Это значит, что строгий ученый Тынянов в своей научной прозе работал, как писатель, как художник в научной прозе.
В формулировках жюри мне нравится эти два слова - филологическая научная проза признается литературой.
А Гаспаров, исследуя научную прозу коллеги-филолога, делает это в тех же словах, что и старец Зосима.
У филологии слова общая территория с её предметом литературой, и в этом её решительное отличие в системе даже гуманитарных наук.
Место филолога-литературоведа во всяком случае между литературой и наукой.
И в обе стороны ему приходится оправдываться.
Ведь в самом деле – нужен ли филолог писателю?
В этом нет полной уверенности.
Говорил же Бахтин, что художник, автор произведения, не приглашает к своему пиршественному столу литературоведов.
Наверное, и Пушкин не приглашал к своему столу и пушкинистов, но к критике он был очень внимателен и сам выступал на этом поприщ.
А вообще, в истории русской критики лучшими критиками-читателями друг друга были сами творцы.
Например, идеальным читателем «Повестей Белкина» остается до наших дней Лев Толстой, как Достоевский - лучшим читателем «Пиковой дамы».
Филолог тоже читатель, но странность его положения в том, что такое необязательное и праздное занятие, как чтение, он превращает в профессиональное дело.
Он должен считаться ученым, оставаясь читателем – а это не так-то просто, литературоведу остаться читателем, не так многим это удается.
В праве ли он еще навесить на себя заносчивые амбиции быть и в каком-то смысле писателем?
Ведь это уже Испанский Король!
Оправдываться перед наукой, тем более приходится постоянно.
Свою неспособность быть точной наукой филология не будет оспаривать, но она живет на внутреннем сопротивлении этой своей неспособности.
В сопротивлении как бы необязательности своих занятий и недостаточной доказательности своих приемов, филолог хочет быть объективно связанным свойствами своего материала литературного слова подобно тому, как связан ученый в естественных, так называемых точных науках.
И тут филолог испытывает то же, что всякий другой ученый.
Мне приходилось часто вспоминать за работой то, что сформулировано в романе «В круге первом» как «правило последних вершков».
Правило это в том, что работа не кончена без последних усилий мысли - необходимость которых видит только сам работающий, а посторонний глаз не заметит - без последних вершков доказательности или же убедительности.
В романе это правило для себя формулирует герой романа, математик, а вместе с ним его формулирует для себя художник Солженицын, но равным образом - это правило и для филолога.
Если вернуться к нашей истории, к этому сюжету «филология сквозь историю», то надо заметить, что в те шестидесятые обновлявшаяся лингвистика взяла тогда филологию на буксир и выводила её из несчастного состояния.
А затем пришла так называемая эпоха застоя, которая еще должна быть оценена как глухое сложное время, но и, как я думаю, более углубленное после гражданских и либеральных шестидесятых.
И вот семидесятые-восмидесятые годы стали временем интенсивной филологической жизни и временем работы нескольких наших великих филологов, имена которых известны всем.
Происходило перемещение интересов в общем сознании, перемещение в сторону интересов гуманитарных, и фигура филолога стала выдвигаться на заметное место в общественной жизни, он стал выходить на положение человека нужного современности.
Тогда прозвучало слово Аверинцева о филологии, как службе понимания.
Это слово от повторения сотни раз стало общим местом, а между тем это было сказано широко – служба понимания вообще, а не только литературного текста.
Как-то на этом застое, как на некотором покое, можно было задуматься о более общих вещах, чем литературные тексты, например, о том
– что случилось с нами в двадцатом веке.
Когда-то Тютчев в одном письме сказал, что «Россия погибнет от бессознательности», и наша история дальше во многом подтверждала это.
Но и «умом Россию не понять» тот же Тютчев сказал нам как будто бы навсегда.
И что сейчас происходит, куда идём – умом понять опять таки не очень то получается – у меня во всяком случае.
Это было на моих глазах в то советское время - как филологическая работа освобождалась от идеологического давления и стеснения и отвоевывала то право, какое по Пушкину принадлежит поэту, который сам избирает предметы для своего вдохновения.
Наши сильные филологи сами избирали темы для своего вдохновения, и никто уже не мог воспрепятствовать Аверинцеву размышлять об Афинах и Иерусалиме, как наших двух философских истоках.
Да и заняться эстетикой Константина Леонтьева - пусть с пока известными ограничениями - но уже в семидесятые годы не могли помешать.
Не могли, уже не хватало сил помешать, уже не хватало сил исторических.
Идеология теряла силы по мере того, как расширялась свободное и более или менее филологическое пространство, экстерриториальная зона, в которой можно было дышать и думать филологу.
В этом сюжете «филология сквозь нашу историю» филология проходила не просто как профессия, специальность, наука, но как гуманитарная сила, какая не только зависела от тесноты исторических обстоятельств, но и участвовала в истории и меняла её.
Позвольте кончить старинным красивым словом:
- На всё равно распространяется наблюдение истинного филолога!
Это было сказано Дмитрием Веневитиновым, а сто лет спустя повторено истинным филологом Григорием Осиповичем Винокуром в его классической книге 1927 года «Биография культуры».
В ней Винокур говорил о филологии не как об отдельной науке, а как об энциклопедии наук, дающей так или иначе ключ к безбрежному миру человеческих текстов самых разных, литературных текстов не только по части изящной словесности, но и по части того, как умом Россию понять.
Или совсем особенный случай, недавний
– филологическим анализом с помощью гоголевских «Записок сумасшедшего» проверить новую математическо-историческую утопию или антиутопию под названием «Новая хронология»
Именно так:
– На всё распространяется наблюдение истинного филолога!
Спасибо.
Спасибо, я благодарю жюри премии Солженицына и Александра Исаевича прежде всего за честь.
И тех, кто говорил за то, что было сказано, я услышал о себе многое такое, о чем я не знал.
В частности мне очень приятно, что в этих, как будто бы похвальных речах, имели место мотивы проблемные и полемические.
Спасибо.

Сергей Бочаров
16 мая 2007 года, Дом Русского Зарубежья на Таганке
20/05: ДВОЙНОЙ ЗАЛП ТОРЖЕСТВА ВЫСОКОЙ ФИЛОЛОГИИ - (продолжение)
ЧЛЕНЫ КЛУБА СКРОМНЫХ
ЧЛЕНЫ КЛУБА СКРОМНЫХ (дополненное)

Александр Солженицын
"ЗВУК - часть первая" "ЗВУК - часть вторая"
Вручение литературной премии Александра Солженицына
в доме Русского Зарубежья на Таганке, Нижняя Радищевская, 2
16 мая 2007 года

Наталья Солженицына
Литературная премия Александра Солженицына 2007 года решением жюри от 5 февраля 2007 года присуждена СЕРГЕЮ ГЕОРГИЕВИЧУ БОЧАРОВУ за филологическое совершенство и артистизм в исследовании путей русской литературы, за отстаивание в научной прозе понимания слова как ключевой человеческой ценности.
Наталья Солженицына:
Я вижу, что больше половины зала сегодня впервые на нашей церемонии.
Я кратко повторю для них биографию нашей премии.
Эту премию учредил фонд Александра Солженицына 10 лет назад, а сам фонд Александр Исаевич - в 1974 году сразу по высылке из СССР.
Он передал фонду авторские права и мировые гонорары за книгу «Архипелаг Гулаг». Книга была издана более чем на 30 языках в Европе, Азии, Америке, и многократно переиздавалась и переиздается.
Буквально два дня назад мы получили новое норвежское издание.
Учредитель определил для фонда две основные задачи, главная из которых - помощь узникам Гулага.
И уже треть столетия фонд этим занимается.
К счастью для всех нас последние два десятка лет с тех пор, как политический Гулаг в СССР распущен, это - бывшие политзаключенные, но эти люди в большинстве своем люди очень пожилые, чтоб не сказать старые и больные, образуют, пожалуй, самую обездоленную категорию наших сограждан.
В прошлом году фонд потратил 11 миллионов рублей для регулярной помощи – дважды в год – которую получили 2660 бывших политзеков из 83 регионов России и СНГ.
Есть у фонда и культурные задачи, среди которых самая масштабная - это библиотечная программа.
Он покупает каждый год несколько десятков тысяч книг и бесплатно передает их провинциальным библиотекам России и Ближнего Зарубежья.
Библиотекам, которые уже давно не в состоянии покупать вновь издающиеся книги.
Это мы здесь пируем в Москве, а там совершенный голод.
Вот в 2006 году фонд потратил на это 3,5 миллиона рублей.
Ну, более скромная в финансовом отношении задача, это как раз наша литературная премия.
Задумана она была тоже, вернее замечтана, давно в 1974 году в Стокгольме, когда Александр Исаевич получал свою Нобелевскую премию и как бы для наших сограждан позавидовал , но записал он это в 1978 году, когда написал первые главы своей книги «Угодило зёрнышко промеж двух жерновов».
«Но мечтается: когда наступит время вернуться в Россию (ой, когда?), да если будут у нас материальные силы, - учредить нам собственные литературные ... В литературе Россия искушена, тем более знаем теперь истинные масштабы жизни, не пропустим достойных, не наградим пустых»
Премия наша рабочая.
Вот для того, чтобы не уронить задуманный стандарт «не пропустить достойных и не наградить пустых», поверьте, нужно немало трудиться.
И для этого труда фонд пригласил неленивое жюри. Позвольте мне вам представить это жюри.
Александр Солженицын
К сожалению, лишь первые четыре года он присутствовал на церемониях и даже в то время сам представлял наших лауреатов.
С тех пор его здоровье настолько ухудшилось, что он не может разделись с нами здесь праздник.
Но он остается едва ли не самым активным участником нашей работы, участником отбора, обсуждения принятия решений и обоснований.
Сегодня он просил передать его поклон и уважение лауреатам и всем собравшимся их почтить.
Но вот привел нас Бог вернуться в Россию, и учредить премию и..
Ах, простите, мы только начали представлять жюри ...
Жюри:
Людмила Сараскина, литературовед, историк литературы;
Никита Струве, профессор Парижского университета, директор издательского дома «Русский путь»;
Валентин Непомнящий, литературовед, писатель;
Борис Любимов, театровед, директор театрального музея имени Бахрушина;
Павел Басинский, литературный критик;
и я Наталья Солженицына, президент фонда.
Так вот уже третий год вослед нашей премии стартовала премиальная книжная серия, и теперь наши лауреаты имеют возможность издать по своему выбору книгу в этой серии.
Это происходит благодаря издательству «Русский мир» - не путать с издательством «Русский путь» - и «Московские учебники».
В 2005 году они издали, стараясь догнать ранее стартовавшую премию три книги, а в 2006 – четыре.
Это книги наших лауреатов-поэтов Инны Леснянской, Ольги Седаковой и Юрия Кублановского, и переиздание книги нашего первого лауреата Владимира Николаевича Топорова , которой он до своего ухода успел сделать авторскую корректуру.
Это «Бедная Лиза» Карамзина».
В этом году мы вручаем премию в десятый раз.
И надо признать, что весь год Александр Исаевич охлаждал и вышучивал наши юбилейные настроения и нашу юбилейную риторику, говоря, что 10 лет, это вообще не срок.
- Вот 50 лет поработаете без промашек и сбоев, вот тогда и правьте юбилей.
С этим очень трудно поспорить, но все же мы, легко отказавшись от помпезных слов, все таки все вместе решили в этом году дать двойной залп во славу филологии.
Я надеюсь, что сама эта премия и особенно все то, что мы услышим сегодня вот с этой кафедры, можно будет назвать, несмотря на жанровую неточность,
ПОХВАЛА ФИЛОЛОГИИ.
Итак, член жюри Валентин Непомнящий представит лауреата 2007 года Сергея Георгиевича Бочарова.

Валентин Непомнящий
Валентин Непомнящий:
«Бывают странные сближения» - это крылатое и бездонное слово Пушкина приходит на ум в связи с нынешним 10-тым по счету году решением премии Солженицына.
Случайно срифмовавшее с выбором в 1997 году первого ряда филолога первого лауреата Владимира Топорова, беспрецедентно сдвоившее премию ради двух выдающихся филологов, это решение выпало как надиктованный временем жребий, в котором непредвиденно обнаружился и проявился и символ, и вызов.
Вызов нынешнему дню, когда идеология рыночной прагматики стремится лишить науку, в том числе фундаментальную, её суверенитета, а народное образование избавить от издавна чтимых в России требовательности широты оснований и научений человеческим ценностям…

Валентин Непомнящий
Когда традиционно у нас понимание культурной миссии подвергается вытеснению со стороны сил, для которых культура не более чем род товара, а слово, искони облеченное на Руси высокой властью, ничего не значит…
В этих условиях символично выглядит то, что в характеристиках, данных нашим жюри научным подвигам обоих лауреатов, оказалось общим определяющим и осеняющим понятие «СЛОВО», подлинность начала, от которого мы привыкли вести родословную великой русской литературы. Литературы, коей изучение есть в сущности главный из способов нашего национального самопознания.
Ведь здесь мы имеем дело со словом, а оно было и есть в начале всего.
Если подходить к литературе с этой стороны и рассматривать русскую филологию как национальную философию слова, то в наши дни, безусловно, сомасштабным такому пониманию является творчество Сергея Бочарова.
Я не сумею обозреть то, что сам ученый называет линией тезисов, его основные идеи и концепции.
Творчество Бочарова, как мыслителя, как целое - на тезисы, идеи и прочее не разымается.
Оно есть по существу одна большая идея, которая стремится объять словесную вселенную, включающую многие миры от Пушкина, Гоголя, Баратынского, Тютчева до Достоевского, Константина Леонтьева, Фета, Толстого, Чехова, Блока, Платонова и дальше, в бесчисленных внутренних перетечениях, перекличках, предвосхищениях, признаниях и отзвуках.
Объять феномен русской литературы и, прежде всего, ядро её, классику 19 века, как одно драматически целостное живое и длящееся событие сотворенное словом.
Разумеется каждый из нас это динамическое целое по своему чувствует, осмысляет.
Бочаров его предъявляет в яви и в живи.
Объяснить, как это у него получается, у меня не получается – надо все подробно пересказывать, словно речь идет о художестве.
Притом однако, что никаких специальных художественных усилий исследователь не предпринимает.
Просто его слово, нагруженное громадным знанием литературы самой и литературою о литературе;
одушевленное пронзительной и почти детски непосредственной интуицией;
способность как бы осязать слово писателя и в его неповторимости и как составляющую одного многомерного пространства русской литературы;
пластика речи с её интонацией сосредоточенного внутреннего монолога, и в то же время интенции явной обращенности вовне к собеседнику, с её подчас тяжеловатым и как бы нечаянным изяществом - все это будто от природы содержит ген художества, и будто само по себе рождает ни дискурс, а прозу, чье словесное тело - постигающий интеллект.
К прозе это применимо как, пожалуй, Бочаров выделяет «Повести Белкина» - единый образ действительности вместе со всеми стадиями рассказа о ней.
В данном случае действительности словесной, (подробности которой и рассказа о ней бывают как у него же, говорится о Достоевском) - тем более выразительными и так сказать идейными, чем они мельче.
Если уподобить русскую литературу ткани, сотканной разными мастерами, то необходимо ухватить ощупать каждую из нитей, чтобы создать достоверную картину целого.
Он вглядывается, вслушивается в тот или иной фрагмент этого целого произведения, образа – идею строку словесный оборот, а то и отдельное слово; идет, так сказать, путем зерна из глубин тончайших словесностей мистических материй.
Там, говоря совсем современным нам языком, на нано-уровнях в деталях и оттенках в их отношениях и движениях - хочется сказать, поступках - он созерцает систему художественных идей большой русской литературы, её глубинную ментальную историю.
Она открывается ему как сплошь структурированный, таинственно упорядоченный процесс.
Упорядоченный с каждым из моментов столь неприкосновенно что - роняет где-то исследователь - ничего уже не поделать.
Она открывается как некоторый огромный, непрерывно становящийся беловик, столь же таинственно и как бы поверхностно субъективных воль отдельных творцов, целеустремленных сквозь нагромождение черновых вариантов человеческого бытия.
Еще он напоминает естествоиспытателя, скажем, биолога, изучающего в свой микроскоп строение и функционирование организма, не пользуясь скальпелем, не трогая тайну, оставляя живое живым.
Этому подчинено все в его подходе, который я бы назвал натурфилософским.
И отсюда, кажется, его неприязнь к статичной определенности решений, особенно вне филологическом, по его мнению, мировоззренческого морального характера, уклонение от оценки спорящих позиций, настойчивая динамичность в отношении последних вопросов прекрасных влекущих - для него как раз - неразрешимости.
Признаться, всем этим вызывающим
- неокончательностью, свободной от выбора объективностью, неуклонностью и тугой сосредоточенностью мысли -
при стилистике как-то аристократически небрежной, без потакания удобствам читателя, к примеру, в построению иных фраз энергично повелительно длинных, подробностями, вообще манерами по выражению Бахтина «напряженно замедлить над словесной коллизией, замедлить столько, сколько ему автору нужно» - всем этим он тебя, малодушно ждущего, когда автор сузит, наконец, эту свою широту, выйдя к выводу и решению, безусловно захватывая,
порой, способен и замучить.
Зато в конце концов, ты, и не заметив, в какой момент микроскоп обернулся телескопом, оказываешься внутри некой словесно-мыслительной воздушной громады, подвижной и пульсирующей размытыми в бесконечность краями, понуждающей твою мысль к движению так, как благородная почва помогает растению тянуться вверх.
Таково действие этой поистине ручной работы.
Отсюда, вероятно, это легкое волнение ума, возникающее подчас при чтении бочаровского текста:
будь то давнишняя, имеющая краеугольное значение статья об Онегине,
или проникновенный анализ элегии «Безумных лет угасшее веселье»,
или вдохновенное узрение телеологии русской литературы в её пути от Самсона Выина через Акакия Акакиевича к Макару Девушкину,
или другой путь от недоноска Баратынского к роману «Идиот»,
или захватывающая парабола от пушкинского праздника жизни к Ивану Карамазову, от лицейского сотого мая к Маяковскому, от Пушкина же к древнему Гераклиту с одной стороны, к будущему невразумительному Хайдеггеру с другой стороны,
или от русской рыхлой почвы Константина Леонтьева к «Котловану» Платонова,
или за душу цепляющем эссе о ни на что не похожем Карамзине Людмилы Петрушевской или, наконец, из совсем их недавних - статья о Пиковой Даме.
Последней в этой статье, Бочарову, - обычно обращенном, фигурально говоря, к звездному небу над нами, - случается выйти ко второму члену кантовой диады – нравственному закону внутри нас.
Здесь микроскоп, он же телескоп показывает исследователю, как проблема нравственного выбора может входить в саму биологию художественного текста, в состав его структурообразующих сил, и, значит, подлежать непременному Бочарова пристальному филологическому рассмотрению, каково и совершенно в статье наглядно и блистательно.
И заканчивается эта работа не очень ожиданно в его устах сильнейшим напором, поданным ахматовскими словами о грозных вопросах морали.
Этот, выглядящий непривычно для манеры Бочарова шаг, рожден бесспорно самим методом с его устремленностью к звездному небу из глубин, из недр тех самых подробностей, который очевидно одной породы с неким глубоко залегающим центром исследуемой словесной вселенной.
У Бочарова это своего рода разлетающаяся вселенная, но разлетающаяся, как бы сказать, не центробежно, а центростремительно.
Оправдывая диковатость парадокса, сошлюсь на более давний авторитет Николая Кузанского «Бог – это сфера, центр которой везде, а поверхность – нигде».
Что-то тут, убежден, имеет отношение к натурфилософии слова Сергея Бочарова, к его методу, и к поэтике его научной прозы.
«Проблема поэтики уводит филолога к тайне истории», - говорит он по поводу пушкинских слов о странных сближениях.
Идя вслед этой масштабной мысли, думаю, что филологические проблемы в бочаровском рассмотрении могут в конечном счете увести тех, кто имеет уши слышать, к трепету перед феноменом бытия, его тайной, красотой и устроенностью, перед поэтикой творения, которой в своем роде моделью и оттиском выглядит у Бочарова русская литература как космос и как процесс.
Филология Сергея Бочарова, то, чему, наверное, нельзя научиться.
Но разве высший смысл художества даже и научного в том, чтобы научить такому же художеству? Есть смыслы и поважнее!
Филология, она же любовь к слову, есть в глубине своей и в существе, в замысле - любовь к логосу, постижение через слово премудростей творения.
На этом уместно настаивать в нашу самоуверенно-горизонтальную эпоху, когда по выражению покойного коллеги Евгения Лебедева - «сознание гуманитария перестает быть гуманитарным».
Филология, представляемая Бочаровым, противостоит сегодня филологии гуманитария голого рацио, технологической гуманитарии Бабы Яги, которая не худо чует человечий дух, но с тем, чтобы его истребить.
Это я цитирую мудрую, полную взыскательного восхищения статью о Сергее Бочарове Ирины Роднянской, которую хотя бы отчасти пересказать здесь было моим сильным искушением.
Я понимаю финал этой статьи, где автор высказывается в том смысле, что муза Бочарова проживает на острове блаженных не обращая внимание на обстающее сей заповедник волн и вихрей постцивилизации - скорее, сказал бы я, посткультуры – очень даже понимаю этот финал, но хотел бы добавить
– Сергей Бочаров и немногие другие блаженные делают, пусть и в заповеднике, дело, говоря словами его любимого Константина Леонтьева «охранение того, что еще не совсем погибло».
Не без таких Атлантов еще держатся над все более плоским миром технологической цивилизации своды неба человеческой культуры.
Спасибо.

Наталья Солженицына и Валентин Непомнящий
Наталья Солженицына:
Чествовать Сергея Бочарова продолжит член жюри Людмила Сараскина

Людмила Сараскина
Людмила Сараскина, литературовед, историк литературы:
Уважаемые гости, дорогие друзья!
Решение о присуждении Сергею Георгиевичу Бочарова и Андрею Анатольевичу Зализняку литературной премии Александра Солженицына было принято нашим жюри единогласно.
Между собой мы действительно называли премию этого года - есть вариант «похвала филологии» - в моем варианте записано «торжество высокой филологии».
Солидарным общим участием всех членов жюри были выработаны и обе формулы награждения.
Вслед за моим коллегой Непомнящим, я попытаюсь акцентировать некоторые аргументы жюри относительно Бочарова, первого лауреата.
Работам Бочарова присуща та черта, которой сам Сергей Георгиевич вменяет в обязанность филологическому исследованию - оно должно быть продолжением самой литературы, необходимым ей для самопонимания.
Бочаров убежден, что литературоведение, это тоже литература, и филолог – это тоже писатель: он не только имеет дело со словом другого писателя, он и сам работает собственным словом, без чего ему не откроется то, что он сделает.
Филология, как он убежден, доказательна лишь в той степени в какой она сама является искусством, но она еще и служба понимания по слову Аверинцева «дело, в котором заинтересована в первую очередь сама литература, чтобы быть понятой и прочитанной».
Работы Бочарова это сложное многоплановое повествование с разноплановыми филологическими сюжетами.
Каждый сюжет в свою очередь это целое направление, по которому двигалась и движется русская литература и русская мысль.
Однако Бочаров-филолог это не только писатель, не только коллекционер сюжетов, он один из самых глубоких искателей смысла своей профессии, отгадчик её духовной сущности.

Людмила Сараскина
Обращаясь к читателям и коллегам, он спрашивает
- «Нуждается ли понятие филологии в уточняющем определении, в политическом, конфессиональном, партийном?
Является ли мировоззренческая позиция, или теоретическая установка филолога заведомо выигрышной или заведомо проигрышной для понимания художественной картины мира? Может ли филолог, ссылаясь на свою идейную позицию, на свою религиозность или на свою партийность, как на теоретический и, в конечном счете, решающий аргумент, возводить её, эту позицию, в концептуальное отличие или даже в концептуальное превосходство?»
Все помнят, что идеологическое литературоведение советского времени именно так и поступало - оно декларировала свое превосходство в силу незыблемости, как тогда казалось, своего методологического фундамента, потому оно и относилось к фактам к фигурантам литературы то как к приятным попутчикам, то как к нежелательным и опасным свидетелям.
Ныне филологию раскалывают два подхода – отношение к литературе, как к игре и утилитарное отношение к ней как к средству.
Если литература – игра, бессмысленно искать в ней высокое содержание и нравственный потенциал, с нее вообще нет никакого спроса.
Если литература средство, а цель как нечто более высокое находится за её пределами, то она всего лишь техническая служебная подсобная сфера, которую можно поправлять, направлять, исправлять и даже ею руководить.
Бочаров показывает, как идеологическая филология с её заданными нормативами неизбежно приходит к требованию правильного в кавычках изучения, а также стремится поправить писателя и его текст.
Но эти два подхода не причина, а следствие, утверждает Бочаров.
Причина же в самом статусе искусства, в границах его свободы.
Если искусство вписано в состав идеологии, устава или катехизиса, отношение к нему будет утилитарно, а внутреннее стремление человека к творчеству скованно и несвободно.
Бочаров, определяя статус искусства, как явления свободного и самодержавного, ссылается на классическую формулу отца Сергия Булгакова «искусство должно быть свободно и от религии, - конечно, это не значит, что от Бога, и от этики, - это не значит, что от добра».
О том, что литература не игра и не средство, не проводник и не посредник, не движение и не путь, а цель в том самом пушкинском смысле слова «цель поэзии – поэзия» и говорит Бочаров, противостоя обоим радикальным краям культуры. О причудливых неожиданных непредсказуемых порослях красоты, которые способны пробиться туда, куда не пробивается слишком явные и прямые поросли правды и добра.
Прекрасно сказал Солженицын в своей Нобелевской лекции:
«Убедительность истинно художественного произведения совершенно неопровержима и подчиняет себе даже противящееся сердце, произведение художественное свою проверку несет в самом себе».
Замечу, что Бочаров защищает самоценность искусства, его суверенность, его свободный статус не в момент, когда свободы мало, а значит защищать её легче, а в момент когда её этой свободы безбрежно много, и мы видим, что именно эта безоглядная свобода без тормозов и берегов есть главное испытание для искусства.
И все равно, только понятое в своей самоценности, оно проявляется как подлинно творческая преобразующая сила и может действительно помочь человеку и миру.
Утверждение свободного статуса искусства, когда в обществе зреет желание приструнить эту свобод,у звучит как обращение с проповеднической кафедры; становится общественной деятельностью писателя или филолога - здесь научный пафос Бочарова воплощает его моральный долг, как ученого, его служение культуре
Любая идеологическая филология, утверждает Бочаров, перестает быть проблемной и становится тенденциозной.
В интерпретациях тенденциозной или концептуальной критики русские классики предстают беспроблемными писателями, поэтами и публицистами целиком вписанными в тот или иной катехизис, или напротив вообще лишенными там прописки.
Различие между проблемным и концептуальным, как показал Бочаров, определяет нерв в современной литературной науке, которая, едва преодолев один стереотип идеологической заданности и драмативности, устремилась к другому стандарту недоверчивого чтения, изглаживая из творчества писателя, которого она комментирует-интерпретирует-трактует, все проблемное несогласованное негармоничное спорное.
Получается, что такими, какими писатели- классики были на самом деле, они оказываются не нужны концептуальному идеологическому литературоведению, как были не нужны они и официальному советскому литературоведению.
Тот самый случай - слишком широк русский писатель - и филолог-идеолог его с удовольствием бы сузил, отправил, приладил к норме.
Бочаров провозгласил тезис необычайно важный для современной филологии и критики – проблемность абсолютна - концептуальность подозрительна.
Этот тезис соответствует духу русской литературы, которая вся целиком состоит не из ответов и рецептов, инструкций и правил, а из вопросов, причем не тех и не только тех, что потакают злобе дня, как пресловутость «что делать и кто виноват», но и тех что бьют по беспредельности - есть ли Бог, есть ли бессмертие как уверовавшие али вовсе неверовавшие.
Свободное вопрошание о мире божьем - универсальном предмете поэзии в его проблемном нерешенном историческом преходящем состоянии - и составляет плоть искусства.
В утверждении самоценности литературы и искусства - лучший смысл филологической работы Бочарова.

Людмила Сараскина
Замечу, что точной рифмой к ней давно стали работы Валентина Семеновича Непомнящего, и тут может состояться весьма плодотворный и необходимый всем нам диалог о свободе искусства, его отношениях с религией, то есть об их свободе друг от друга и об их осознанной потребности друг в друге.
Спасибо.

Наталья Солженицына и Валентин Непомнящий
Наталья Солженицына:
Попросим к микрофону литературоведа проректора РГГУ Дмитрия Петровича Бака

Дмитрий Бак
Проректор РГГУ Дмитрий Петрович Бак:
Сергей Георгиевич Бочаров принадлежит к кагорте тех русских мыслителей, кто думает и думал о многом и за многих.
В начале прошлого века были произнесены правильные слова «Без сформулированных и записанных кантовских апорий, что-то изменилось бы в нашем любовном лепете и предсмертном шёпоте»
Шепчущий лепечущий может не иметь представления об источнике интонации, модуляции, призвуков вымолвленных словно бы по наитию – все дело в персональной разработке меняющихся и вместе с тем непрерываемых смыслов, живо присутствующих в человеческом слове.
С этими смыслами работали русские классики 19 века, о них же думали и думают в следующем, а ныне уже тоже ушедшем вдаль столетии, Михаил Бахтин, Сергей Аверинцев, Мераб Мамардашвили, Владимир Бибихин, Владимир Топоров и Сергей Бочаров.
Известно, что в гуманитарном познании на протяжении многих десятилетий развивалось и иное направление, согласно которому развитие смыслов движется силами языка, как такового, в силу глубинных, творящих закономерность и не имеющих прямого отношения к персоне познающего, превращающего неведомое в личное.
Сергей Георгиевич Бочаров на протяжении полустолетия непрерывно непрестанно думает и пишет об этой двойственности гуманитарного слова, двойственности художественного и научного познания.
Выбирая знание персональное личностное, Сергей Георгиевич Бочаров постоянно видит и иную сторону медали, избегает прямолинейной проповеди не идеологизирует, оглядывается, словом, ведет себя словно путник, зорко вглядывающийся вдаль перед непонятным изгибом кремнистого пути.
Сергей Георгиевич Бочаров, не побоюсь этого слова, прославился своей обширной статьей-книгой, написанной для некогда знаменитого трехтомника под знаменательным названием «Теория литературы. Основные проблемы в теоретическом освещении».
Статья называлась вроде бы неброско «Характеры и обстоятельства», однако привычных схем о типичных характерах в типичных обстоятельствах здесь не было и следа.
Перед тогдашним читателем, а я почти ровесник этой книги, вдруг предстало литературоведение не литературоведением, а литературовидением.
Автора интересовали не схемы, не –измы, а прямое усмотрение движущихся смыслов, в чем состояла персональная работа с феноменом характера литературного героя в произведениях Гомера Расина Пруста.
Да, это была теория литературы, однако в том то и дело, что в историческом освещении.
Вот в чем суть генетически исходящей из великой идеи исторической поэтики академика Александра Веселовского, подпитанная философской антропологией Михаила Бахтина.
Сергей Георгиевич Бочаров был одним из тех молодых филологов, кто уже в начале шестидесятых годов сумел радостно узнать в саранском доценте Михаиле Михайловиче Бахтине великого русского мыслителя.
Было бы нелепо говорить, что Бочаров один из тех, кто в оттепельное время открыл Бахтина, однако обратное думается верно в большей степени.
Именно Бахтин открыл для нас Сергея Георгиевича Бочарова, его литературоведение и его литературоведение его тогдашних соратников, смело покинувших не только тесные пределы официального литературоведения, но следом преодолевших границы литературоведения как такового.
Рассуждение о смыслах не знает дисциплинарных границ.
В обманчиво свободные шестидесятые, глухие семидесятые и восьмидесятые от русской филологии ждали того же, что и от великой русской поэзии и прозы.
Это были вместе и наука, и искусство, и философия, школа свободы духа и нравственной закалки, кодекс чести и свод правил повседневного поведения.
Все что угодно только не сухая теория литературы, продолжавшая строить официальные схемы о прогрессивном и неизбежном движении от романтизма к реализму.
Сергей Георгиевич как будто бы на долгие годы перестал писать о теоретических закономерностях развития искусства как таковых.
Его героями стали Толстой, Платонов, Пруст, Гоголь, Достоевский, Баратынский, Пушкин.
Этот ряд не случайно дан мною в разбивку, вне исторической хронологии, это сделано в попытке хоть немного приблизиться к естественной логике становления и движения литературоведения по Сергею Георгиевичу Бочарову.
О каждой из работ можно было бы говорить часами - скажу только об одной, глубочайшей, на мой взгляд, непревзойденной до сих пор книге Сергея Георгиевича Бочарова о «Войне и мире».
Эта работа, насколько я могу судить, в наибольшей степени включает в себя не только собственные исследования, но и рассуждение о методе.
Когда-то Алексей Федорович Лосев писал о своих детских впечатлениях так: «Когда я впервые узнал, что сумма углов треугольника равняется двум прямым углам, я понял, что теперь это истина моя! Отныне никто её у меня никогда не отнимет!»
Непосредственное созерцание и присвоение как будто бы очевидного – это способ мироотношения героев «Войны и мира», к этому напряженно стремится Толстой, об этом и так пишет в своей прекрасной книге Сергей Георгиевич Бочаров.
Непосредственное и верное усмотреть и присвоить несравненно труднее, нежели неведомое и неочевидное, но когда это происходит, этого больше нельзя забыть.
Толстовская идея превращения отчужденно верного в личностное истинное давлеет себе в работах Сергея Георгиевича Бочарова, о чем бы он ни писал, «о переходе от Гоголя к Достоевскому» - это цитата из заглавия статьи Сергея Георгиевича Бочарова - или о духовной биографии Пушкина, о восприятии мира героями Пруста, или о письмах Баратынского.
Не ощутить этого сущностного измерения мира работ Сергея Георгиевича Бочарова, все равно что свести смысл романа «Анна Каренина» к эпиграмме «Толстой, ты доказал с умением и талантом, что женщине не стоит гулять ни с камер-юнкером ни с флигель-адьютантом, когда она жена и мать».
Совсем недавно увидел свет большой сборник старых и новых работ Сергея Георгиевича Бочарова под названием «Филологические сюжеты».
Вместе с предыдущим томом «Сюжеты русской литературы» книга представляет собой, пожалуй, наиболее полный свод трудов Сергея Георгиевича.
Особое место здесь, на мой взгляд, занимает цикл статей впервые собранный о соратниках по литературоведению: о Лидии Яковлевне Гинсбург, об Александре Викторовиче Михайлове, об Александре Павловиче Чудакове, о Владимире Николаевиче Топорове Юрии Николаевиче Чумакове.
Сергей Георгиевич Бочаров пишет о них не просто как о старших и младших товарищах, думая о судьбах мыслителей-литературоведов Сергей Георгиевич Бочаров выстраивает четкую линию развития литературы как науки в России.
Он пишет о двух параллельных линиях литературоведения, зарождение которых персонифицируют те, с кем ему довелось видеться и радостно общаться - Михаил Михайлович Бахтин и Лидия Яковлевна Гинсбург.
С течением времени все ближе сходятся эти линии, - особенно в последнее время на фоне общего противостояния безответственной эссеистике, или игре под видом литературы - эти две неслиянные линии сходятся все ближе и ближе.
Несмотря на этот путь обесценивания состояния современной науки в литературе схождение конвергенция Бочаров предлагает и альтернативную трактовку этого пути.
Поэтико-структуральное и поэтико-феноменальное филологическое не просто сходятся, а сходятся под знаком феноменологии.
Эту траекторию Сергей Георгиевич Бочаров прослеживает как на материале общих теоретических проблем, так и анализируя жизненный путь ученых, в том числе недавно безвременно ушедшего Александра Павловича Чудакова.
Именно в этом движении, от структуральной поэтики к фенологической, внутренний органичный путь самого Сергея Георгиевича Бочарова в науке.
Отсюда его интерес к Леонтьеву, отсюда его интерес к Шпету, отсюда и нарастающий градус полемичности, который переполняет работы последних лет.
Эта полемика не прямая, и очень редко в работах Сергея Георгиевича Бочарова упоминаются те, с кем он спорит, однако объект спора понятен – это современный, так сказать, литературный процесс, которым заправляют маркетологи и промоутеры.
Новая литературная реальность основана на одном непременном условии, я бы определил его словом дискретность - прежде чем сбыть произведенный товар, надо заставить потребителя избавиться от предыдущего. Нельзя, скажем, применять сразу две зубные щетки – следует приобрести лучшую на сегодняшний день, а прежнюю сдать в утиль, хотя она вполне еще действует.
Дискретное чтение, которое царствует сплошь в современных газетах журналах и очень часто и в эфире - это враг и оппонент того чтения, которое предлагает своему читателю Сергей Георгиевич Бочаров.
В блестящем, на мой взгляд, очерке об Александре Викторовиче Михайлове, другом выдающемся потрясающем отечественном литературоведе, Сергей Георгиевич Бочаров находит две формулы, которые как нельзя лучше определяют, на мой взгляд, сущность его подхода к жизни и литературе.
Один термин «филологическая защита» – подлинное литературоведение стремление усмотреть смыслы, это защита от модернизации, от идеологизаци, и от манипулирования, и от других смысловых искажений.
Вторая формула, которую счастливым образом находит и формулирует Сергей Георгиевич Бочаров это «ясновидящая теория».
Это сказано об Александре Викторовиче Михайлове, но я думаю, что это словосочетание может быть с полным правом применено и к работам самого Сергея Георгиевича Бочарова.
Сегодня, в лице Сергея Георгиевича Бочарова мы чествуем литературоведение, мы чествуем человеческую защиту, мы чествуем ясновидящую теорию и, кроме того, конечно, мы чествуем самого Сергея Георгиевича, юного красивого по юношески наивного прекрасного и бескомпромиссного человека
Спасибо.

Наталья Солженицына
Наталья Солженицына:
Литературная премия Александра Солженицына 2007 года решением жюри от 5 февраля 2007 года присуждена СЕРГЕЮ ГЕОРГИЕВИЧУ БОЧАРОВУ за филологическое совершенство и артистизм в исследовании путей русской литературы, за отстаивание в научной прозе понимания слова как ключевой человеческой ценности.
Мы будем иметь счастье слышать ответное слово Сергея Георгиевича Бочарова.
Сергей Георгиевич, пожалуйста, на сцену.

Сергей Бочаров
Сергей Георгиевич Бочаров, лауреат литературной премии Александра Солженицына 2007 года:
Сегодня я прежде всего хочу помянуть, того кто был первым лауреатом - незабвенного Владимира Николаевича Топорова.
Литературная премия тогда началась с того, что она избрала для своего открытия не литературу, как обычно её понимают, а гуманитарную мысль.
И в следующие годы, мне кажется, чувствовалось в решениях жюри особенное внимание или склонность к общей гуманитарной прямо филологической мысли, что заметно отличает солженицынскую премию от других подобный предприятий в наши дни.
Филология в нашей истории последнего полувека это сюжет - как она проходилась сквозь нашу советскую и постсоветскую историю - и как сюжет пришел к сегодняшнему событию, которое я не могу понимать иначе, как признание филологического дела в той его старинной полноте, обнимающей язык и литературу, в той полноте, какая в основном утрачена. Премия - столь авторитетное признание.
Я начинал когда-то, как раз полвека назад, в эпоху, которую можно, пожалуй, назвать антифилологической.
Была известная история с физиками и лириками ...
И поэт тогда формулировал сильно и точно - «дело не в сухом расчете, дело в мировом законе».
Дело было в мировом законе и нам, гуманитариям, лирикам в самом широком смысле, словно было определено тем самым законом переживать известный комплекс неполноценности.
А сегодня я открываю телевизор и слышу от другого поэта уже наших дней, что филология в наши дни важнее даже писательства, и если представить гибель того и другого, то прекращение деятельности филолога было бы катастрофой большей.
Такая мысль – экстремальная.
И удивительно слышать её от поэта, но - это экстремальная мысль сегодняшнего дня.
И, наверное, это симптом.
Значит ли это, что филология нынче в почете как физика в те времена?
Нет, конечно!
Но!
Если такое мы слышим, то что-то ведь изменилось и тоже, может быть, в мировом законе – был такой поворот интересов.
Но и другое в сегодняшнем дне, как тоже симптом – унижение бесспорной филологической работы в новых экономических обстоятельствах.
Это было недавно, у всех на глазах, что взволновало все наше гуманитарное общество – попытка закрыть получивший всемирное признание энциклопедический словарь «Русские писатели», и вмешательство Александра Исаевича Солженицына , который единственный раз обратился к верховной власти, чтобы спасти прекрасное филологическое дело.
И Солженицын в тот критический момент его спас.
Мне вспоминается и другая экстремальная мысль, я запомнил её с тех времен, когда физика была в почете, а лирика в загоне, и принадлежала она, эта мысль, физику.
В 1964 году состоялась Нобелевская премия по физике за лазеры, присужденная двум советским вместе с одним американским ученым.
И в «Литературке» появились статьи лауреатов.
Отвечая на вопрос об отношении науки и религии, наш академик Прохоров отмахнулся стандартной фразой об их несовместимости.
Это был 1964 год.
Но вот ответ американца Чарльза Таунса тогда меня поразил.
Таунс сказал, что религия имеет дело с вопросами гораздо более сложными, чем те, с какими имеет дело наука.
Так ответил ученый, физик!
Филология не религия, но прочитавши это тогда, я почувствовал что такой ответ имеет отношение к нашей ситуации.
Филология не религия, но она занимает свойство у своего предмета – искусства, литературного слова, а уж искусство перед наукой в самом деле имеет дело с чем-то иным и, наверное, все таки более сложным.
И как-то, видимо, перед наукой оно, искусство, роднится с религией.
Старец Зосима у Достоевского так говорил в ответ на религиозные сомнения:
- Но доказать тут нельзя ничего, убедиться же возможно.
Но ведь и в споре гуманитарных и точных наук действуют те же аргументы и категории.
У Михаила Леоновича Гаспарова есть статья о доказательности, как силе науки, и убедительности, как силе искусства.
Сам Гаспаров, как мы знаем, хотел научной доказательности, но статью он написал о том, что Юрий Тынянов - тоже стремившийся быть рациональным строгим ученым - в работах своих, тем не менее, искал убедительности больше, чем доказательности, и работал примерами больше, чем рассуждениями.
Это значит, что строгий ученый Тынянов в своей научной прозе работал, как писатель, как художник в научной прозе.
В формулировках жюри мне нравится эти два слова - филологическая научная проза признается литературой.
А Гаспаров, исследуя научную прозу коллеги-филолога, делает это в тех же словах, что и старец Зосима.
У филологии слова общая территория с её предметом литературой, и в этом её решительное отличие в системе даже гуманитарных наук.
Место филолога-литературоведа во всяком случае между литературой и наукой.
И в обе стороны ему приходится оправдываться.
Ведь в самом деле – нужен ли филолог писателю?
В этом нет полной уверенности.
Говорил же Бахтин, что художник, автор произведения, не приглашает к своему пиршественному столу литературоведов.
Наверное, и Пушкин не приглашал к своему столу и пушкинистов, но к критике он был очень внимателен и сам выступал на этом поприщ.
А вообще, в истории русской критики лучшими критиками-читателями друг друга были сами творцы.
Например, идеальным читателем «Повестей Белкина» остается до наших дней Лев Толстой, как Достоевский - лучшим читателем «Пиковой дамы».
Филолог тоже читатель, но странность его положения в том, что такое необязательное и праздное занятие, как чтение, он превращает в профессиональное дело.
Он должен считаться ученым, оставаясь читателем – а это не так-то просто, литературоведу остаться читателем, не так многим это удается.
В праве ли он еще навесить на себя заносчивые амбиции быть и в каком-то смысле писателем?
Ведь это уже Испанский Король!
Оправдываться перед наукой, тем более приходится постоянно.
Свою неспособность быть точной наукой филология не будет оспаривать, но она живет на внутреннем сопротивлении этой своей неспособности.
В сопротивлении как бы необязательности своих занятий и недостаточной доказательности своих приемов, филолог хочет быть объективно связанным свойствами своего материала литературного слова подобно тому, как связан ученый в естественных, так называемых точных науках.
И тут филолог испытывает то же, что всякий другой ученый.
Мне приходилось часто вспоминать за работой то, что сформулировано в романе «В круге первом» как «правило последних вершков».
Правило это в том, что работа не кончена без последних усилий мысли - необходимость которых видит только сам работающий, а посторонний глаз не заметит - без последних вершков доказательности или же убедительности.
В романе это правило для себя формулирует герой романа, математик, а вместе с ним его формулирует для себя художник Солженицын, но равным образом - это правило и для филолога.
Если вернуться к нашей истории, к этому сюжету «филология сквозь историю», то надо заметить, что в те шестидесятые обновлявшаяся лингвистика взяла тогда филологию на буксир и выводила её из несчастного состояния.
А затем пришла так называемая эпоха застоя, которая еще должна быть оценена как глухое сложное время, но и, как я думаю, более углубленное после гражданских и либеральных шестидесятых.
И вот семидесятые-восмидесятые годы стали временем интенсивной филологической жизни и временем работы нескольких наших великих филологов, имена которых известны всем.
Происходило перемещение интересов в общем сознании, перемещение в сторону интересов гуманитарных, и фигура филолога стала выдвигаться на заметное место в общественной жизни, он стал выходить на положение человека нужного современности.
Тогда прозвучало слово Аверинцева о филологии, как службе понимания.
Это слово от повторения сотни раз стало общим местом, а между тем это было сказано широко – служба понимания вообще, а не только литературного текста.
Как-то на этом застое, как на некотором покое, можно было задуматься о более общих вещах, чем литературные тексты, например, о том
– что случилось с нами в двадцатом веке.
Когда-то Тютчев в одном письме сказал, что «Россия погибнет от бессознательности», и наша история дальше во многом подтверждала это.
Но и «умом Россию не понять» тот же Тютчев сказал нам как будто бы навсегда.
И что сейчас происходит, куда идём – умом понять опять таки не очень то получается – у меня во всяком случае.
Это было на моих глазах в то советское время - как филологическая работа освобождалась от идеологического давления и стеснения и отвоевывала то право, какое по Пушкину принадлежит поэту, который сам избирает предметы для своего вдохновения.
Наши сильные филологи сами избирали темы для своего вдохновения, и никто уже не мог воспрепятствовать Аверинцеву размышлять об Афинах и Иерусалиме, как наших двух философских истоках.
Да и заняться эстетикой Константина Леонтьева - пусть с пока известными ограничениями - но уже в семидесятые годы не могли помешать.
Не могли, уже не хватало сил помешать, уже не хватало сил исторических.
Идеология теряла силы по мере того, как расширялась свободное и более или менее филологическое пространство, экстерриториальная зона, в которой можно было дышать и думать филологу.
В этом сюжете «филология сквозь нашу историю» филология проходила не просто как профессия, специальность, наука, но как гуманитарная сила, какая не только зависела от тесноты исторических обстоятельств, но и участвовала в истории и меняла её.
Позвольте кончить старинным красивым словом:
- На всё равно распространяется наблюдение истинного филолога!
Это было сказано Дмитрием Веневитиновым, а сто лет спустя повторено истинным филологом Григорием Осиповичем Винокуром в его классической книге 1927 года «Биография культуры».
В ней Винокур говорил о филологии не как об отдельной науке, а как об энциклопедии наук, дающей так или иначе ключ к безбрежному миру человеческих текстов самых разных, литературных текстов не только по части изящной словесности, но и по части того, как умом Россию понять.
Или совсем особенный случай, недавний
– филологическим анализом с помощью гоголевских «Записок сумасшедшего» проверить новую математическо-историческую утопию или антиутопию под названием «Новая хронология»
Именно так:
– На всё распространяется наблюдение истинного филолога!
Спасибо.
Спасибо, я благодарю жюри премии Солженицына и Александра Исаевича прежде всего за честь.
И тех, кто говорил за то, что было сказано, я услышал о себе многое такое, о чем я не знал.
В частности мне очень приятно, что в этих, как будто бы похвальных речах, имели место мотивы проблемные и полемические.
Спасибо.

Сергей Бочаров
16 мая 2007 года, Дом Русского Зарубежья на Таганке
20/05: ДВОЙНОЙ ЗАЛП ТОРЖЕСТВА ВЫСОКОЙ ФИЛОЛОГИИ - (продолжение)
Опубликовано в 14:58:11
